— А я вот назову. Константин Павлович, зачем вы народ обманываете? Ведь не верите вы ни в бога, ни в черта. Неужели вам не стыдно дурачить темных людей и поборами заниматься, отбирать у бедняка последний грош?

Что-то дрогнуло в лице священника.

— Без веры всякому человеку трудно жить, — вздохнул он. — А бедняку особливо. С ней ему и горе легче нести, и умирать не так страшно.

— Значит, вы, попы, обманываете людей для их же пользы.

— Не все попы неверующие.

— Но берут-то все?

— Берут все, — опять вздохнул священник. — Трудивыйся алтарю — от алтаря и питается.

— С живого и мертвого?

— С живого и мертвого.

— И ты берешь? — беспощадно допрашивала Зойка. — Ведь берешь же, берешь?

— Пощади меня, девушка, — с мольбой в голосе сказал отец Константин. — Если бы ты знала, как страшно сложилась моя жизнь. Ведь не об этом я мечтал в юности, не об этом!..

— А о чем же ты мечтал? Ну, скажи. Это любопытно.

Отец Константин приподнял рясу, вытащил из кармана брюк бутылку и поставил на стол.

— Вот-вот, — кивнула Зойка. — Народ дурманишь баснями о боге, а себя — коньяком. Так в сплошном дурмане и живешь. А какой бы из тебя добрый молодец вышел! И ста?тью взял, и лицом. Повернешься направо — что сизый орел, повернешься налево — что кречет.

Я хотел убрать бутылку со стола, но отец Константин выхватил ее у меня из рук, ударом донышка о ладонь ловко выбил пробку и налил полный стакан. Чуть поколебался и одним духом выпил все до дна.

— Это — для храбрости. О своей жизни я стараюсь даже не думать, не токмо говорить. И отец мой, и дед, и прадед — все попами были. Отдал меня батя в духовное училище. Из него, известно, прямая дорога в семинарию. Учился я в Екатеринославе, а там и пехотные, и артиллерийские, и всякие другие полки стояли. Как пройдет мимо семинарии какая-нибудь воинская часть под Егерский марш, как гляну из окна на идущего впереди роты офицера, так и взметнется у меня дух. Прыгнуть бы прямо со второго этажа на мостовую, чтоб отпечатывать шаг рядом с командиром!

Проучился я в семинарии четыре года, приехал на каникулы в деревню, в родительский дом, и бухнулся на колени перед отцом: «Отпусти, батя, меня в светскую жизнь, век за тебя буду бога молить, отпусти в юнкерское училище». Отец не сразу отказал: «Хорошо, говорит, проучись еще два года, пройди богословские классы, а там, если не передумаешь, вернемся к сему разговору». Обнадежил он меня, и принялся я в специальных двух классах одолевать и догматическое богословие, и богословие нравственное, и Священное писание, и гомилетику, и церковное пение. Прямо скажу, из души воротило все это, а зубрил, боялся, что оставят на лишний год. Кончил и опять бухнул перед отцом на колени: «Отпусти, батюшка, не неволь!» А он мне: «Как же я тебя отпущу, коли и приход тебе владыка уже наметил, и слово дал я отцу Предтеченскому обвенчать тебя с дочкой его Аришей. Чем не хороша! Образованная, епархиальное училище с золотой медалью окончила, да и собой приятная, бела, как просфорная булочка». А я в те поры, признаться, по уши был влюблен в одну гречаночку, Мельпомену Назарити.

Встал я с колен и подался в город Чугуев, в юнкерское училище — вопреки воле родительской. Генерал, начальник училища, просмотрел мои бумаги и говорит: «Вот тут у вас по богослужению пятерка в аттестате стоит. Вы как же голос подадите, когда враг пойдет в атаку: «Руби их, сукиных сынов!» или «Господи, воззвах к тебе, услыши нас!» Я вытянулся по-военному и отрапортовал: «Никак нет, ваше превосходительство, команду подам, как следует по уставу: «Коли их, туды их растуды!» И меня зачислили в юнкера. И обмундировали уже по-военному. Но тут прикатил батя, подал генералу письмо от владыки и увез непокорного сына в отчий дом. Вот и конец первой книги моего бытия. Владыка обвенчал меня с нелюбимой Аришей, постриг в иереи и дал приход.

— Как же тебя в церковь повели? — зло спросила Зойка. — В цепях, что ли?

— Да, в цепях, — серьезно ответил отец Константин. — Но цепи эти незримые. Цепи эти — покорность. Покорность церкви, покорность воле родительской, покорность обычаю, семейным традициям. И сковывают они крепче железных.

Отец Константин выпил второй стакан и, не закусив, а только понюхав корочку, продолжал:

— Так началась вторая книга: семейное счастье. Попадья моя была — что бога гневить — хорошей мне женой. Обходительная, ласковая и собой хороша, а томился я в доме своем, как, сказать бы, в больнице. Лежу с утра в постели, читаю «Русский паломник» и зеваю так, что скулы трещат. «Матушка, говорю, я к тебе сегодня в гости приду. Жди». — «Что ж, говорит, батюшка, приходите». И начинает готовиться: одних пирогов напечет с десяток сортов. Чему другому, а кулинарии в епархиальном училище обучаются прилежно. Когда стемнеет на улице, я поднимаюсь с пуховой постели, причесываюсь, умываюсь, надеваю шелковую рясу и, побрызгав ее духами, выхожу на улицу. Прогуливаюсь, а она в свой черед принаряжается. И вот возвращаюсь, стучу в дверь, спрашиваю разрешения войти. «Здравствуйте, говорю, матушка!» — «Здравствуйте, — отвечает она, — батюшка!» — «А я, матушка, к вам в гости пришел». — «Пожалуйте, батюшка!» Садимся за стол, кушаем, выпиваем, говорим друг другу любезности, будто на днях только познакомились. И такую игру продолжаем, покуда не уснем. А утром открою глаза — и пожалею, что проснулся.

— Отчего умерла попадья-то твоя? — спросила Зойка.

— От родов. Так, с ребенком, на тот свет и ушла, не разрешилась. А уж как мечтала доченьку нянчить!

Некоторое время мы все молчали.

Зойка моргнула раз, другой и с досадой сказала:

— Знаешь, поп, мне тебя жалко.

Отец Константин вздрогнул, хотел что-то ответить, но вместо того вылил в стакан остаток коньяка и выпил.

— Ты куда сейчас, Константин Павлович? — спросила Зойка.

— Домой, в Бацановку. А что?

— Возьми и нас с собой. Хочется проехать по первопутью.

— С великим удовольствием! — оживился священник. — Сани у меня небольшие, но в тесноте, да не в обиде.

— Дмитрий Степанович, поедем? — подмигнула мне Зойка.

— С превеликим удовольствием! — отозвался я тем же тоном, что и отец Константин. — Кстати, побываем у старого учителя. Мне давно хотелось навестить его.

И вот мы летим по заснеженному шляху: я и отец Константин — по бокам саней, а Зойка — в середине. Кучер даже не вынимает из-под ног кнута, только туже натягивает вожжи. Справа, из-под снежного покрова, проглядывает зелень озимых. До чего ж это свежо, радостно, красиво! Видно, неспроста в маленьких домиках на окраине города и в деревнях кладут на зиму между рамами окон белую вату и зеленый гарус. Зойка просовывает руку в карман моего пальто, нащупывает там мою руку и вкладывает в нее свою.

На плетнях засеребрилась бахрома,
Вместо хижин появились терема.
Как снежинки, мысли взвились, обнялись,
Завертелись, закружились, понеслись, -

радостно декламирую я и смотрю на Зойку. На ресницах у нее снежные звездочки. Мне хочется взять их губами.

Снег покрыл и все бацановские убогие избы. Теперь они тоже терема.

Отец Константин приглашает к себе в дом, но Зойка решительно отказывается. Нет, нет, нет! Ей надо забрать в волостном правлении почту и вернуться в Новосергеевку. Вот, может быть, Константин Павлович прикажет кучеру отвезти ее обратно? В таком случае пусть сани через полчасика подъедут к старому учителю. На площади отец Константин со вздохом прощается с нами. До дома Акима Акимовича мы с Зойкой едем вместе.

— Жди меня здесь, — говорит она. — Я быстренько.

И бежит в мельканье белых бабочек.

При виде меня Аким Акимович так поднял руки к лицу, будто хотел протереть глаза.

— Вы?…

— Я, Аким Акимович. Что вас удивляет?

Он взял мою протянутую руку и крепко сжал: