Что еще тряпичник рассказывал, я не знаю: прибежал Витька и сказал, что отец меня зовет.

— Ага, набедокурил! Вот тебе будет теперь!

«Значит, дознались, кто цесаревича вымазал в зеленое», — мелькнуло у меня в голове.

Порог в нашу комнату я перешагнул ни жив ни мертв. Оба батюшки сидели у стола, покрытого по-праздничному новой скатертью. Перед ними стояли тарелка с остатками голландского сыра и пустые уже рюмки. Отец строго сказал:

— Целуй у батюшек руки.

Я покорно поцеловал сначала руку белую с золотистыми пучочками волос на пальцах, потом смуглую с черными пучочками.

— Проси у батюшек прощения, — приказал отец. — Знаешь за что?

— Знаю, — тихонько сказал я.

— Вот, батюшки, я же говорил, что он мальчик, в общем, хороший и всегда признаёт свою вину. Ну, скажи, Митя, в чем ты виноват, покайся батюшкам.

— В том, что вымазал… в зеленое… — выдавил я из себя.

— Что-что? — удивился отец. — Какая чушь! При чем тут зеленое! В том, что на уроках закона божьего задаешь батюшке глупые вопросы и будоражишь весь класс. Понял? Вот и покайся батюшкам. Скажи: простите, батюшки, я больше не буду.

Но у меня будто язык прилип к гортани. Во-первых, почему я должен каяться не только перед нашим батюшкой, но и перед чужим? Во-вторых, я глупых вопросов не задавал. И, в-третьих, что ж это получается? У нас общество трезвости, а батюшки в один присест выдули целый графин водки.

— Что же ты молчишь? — с досадой спросил отец.

— Я думаю, — ответил я.

Наш батюшка развел руками:

— Слышали, патер Анастасэ? Он думает. Как вам это нравится?

— Ца-ца-ца-ца!.. — укоризненно покачал черный своим клобуком.

Не знаю, откуда у меня взялась смелость, только я сказал:

— В Ветхом завете написано, что от сотворения мира до рождения Христа прошло пять тысяч пятьсот восемь лет. И батюшка нам это говорил. Я подсчитал, и выходит, что бог сотворил мир семь тысяч четыреста тринадцать лет назад. А наш Алексей Васильевич объяснял на уроках географии, что Земле уже много миллионов лет. Кому ж верить?

Отец растерянно моргнул и уставился на батюшек. Те взглянули друг на друга, и каждый укоризненно покачал головой. Не дождавшись от них ответа, отец сказал:

— Обоим надо верить, обоим! На то они и учителя. Понял?

Я не понимал, как это можно верить обоим, если они говорят невпопад, но покорно ответил:

— Понял.

— Батюшка наложил на тебя эпитимию, — продолжал отец. — Ты знаешь, что такое эпитимия? Эпитимия — это церковное наказание. Ты утром и вечером будешь класть перед иконой по двадцати поклонов и читать покаянную молитву, а в воскресенье придешь к батюшке в церковь и пропоешь перед всеми молящимися «Символ веры». — Боясь, наверно, что я задам еще какой-нибудь вопрос, отец поспешно приказал: — Теперь иди.

— Подождите, господин Мимоходенко, — встрепенулся наш батюшка, — вы же не сказали самого главного: он должен до воскресенья приходить каждый день после уроков к нашему регенту на спевку.

— Да-да, — подтвердил отец, — будешь каждый день после уроков приходить в церковь к регенту на спевку.

Вечером, когда я уже хотел юркнуть в постель, отец велел мне стать на колени перед иконой, делать земные поклоны и повторять за ним слова покаянной молитвы. Он раскрыл молитвенник и, запинаясь, начал читать:

— «Множество содеянных мною лютых помышляя окаянный, трепещу страшного дня судного; но надеясь на милость благоутробия твоего…» Да тут язык поломаешь, — сказал он и отодвинул молитвенник. — Не покаянная, а прямо-таки окаянная молитва. И без покаяния обойдемся. Было бы в чем каяться, а то напутают сами, а ребенок отвечай.

— Да вот же, — сказала и мама. — Где это видано, чтобы на ребенка эпитимию налагали? Подумаешь, грешника нашли! Лучше бы за собой смотрели. Черти патлатые!..

Мама моя попов не любила. Она была донской казачкой и часто пела:

Пусть меня не хоронят
Ни попы, ни дьяки,
А пусть меня похоронят
Донские казаки.
Все попы и дьяки
С копеечки бьются,
Донские ж казаки
Горилки напьются.

— Я им поставил графинчик для приличия, а они весь вылакали, — пожаловался отец и тут же рассказал, как за столом на чьих-то именинах спросили у дьяка: «Отец дьякон, вам что налить — водочки или винца?» — а дьякон ответил: «И пива».

Этот анекдот отец рассказывал часто и, рассказав, сам же смеялся. Так, под смех, я и заснул, довольный, что все обошлось благополучно.

7. «Ангел»

Утром отец сказал:

— Ты после уроков все-таки пойди к регенту, а то как бы батюшка не вздумал придираться.

Первым уроком была арифметика. Артем Павлович опросил одного ученика, другого, а потом посмотрел в журнал и сказал:

— Мимоходенко, что же это ты, братец, отстаешь по арифметике?

Я удивился:

— Артем Павлович, я не отстаю.

— Не отстаешь, а две единицы получил. Это как же?

— Не знаю, — еще больше удивился я.

Мальчишки закричали:

— Он не отстает, Артем Павлович! Он все задачи порешал!

— Ну-ка, иди к доске, — приказал учитель.

Он продиктовал задачу, и я, бойко отстукивая мелом по доске, решил ее без затруднения.

— Странно, — пожал Артем Павлович плечом, засыпанным белой перхотью. — Очень странно. Почему ж у тебя стоят тут две единицы?

Степка Лягушкин, который так прямо и говорит все, что думает, встал и сказал:

— Это, Артем Павлович, не две единицы. Вы ему прошлый раз за хороший ответ поставили аж одиннадцать. Вы еще тогда сказали: «Поставил бы двенадцать, да ты ростом не вышел». Это одиннадцать, а не две единицы.

Артем Павлович хмыкнул, поморгал и зачеркнул в журнале отметку.

— Хорошо, поставлю тебе пять. Только смотри, аккуратно ходи на спевку.

Это была первая пятерка за все три с лишним года, что я провел в училище.

Еще больше удивил меня батюшка: расчесывая во время урока свои рыжие волосы, он все время дружелюбно поглядывал на меня, а раз даже подмигнул мне. Вот уж не думал, чтоб он так относился к ученику, на которого наложил эпитимию!

К регенту мне идти не хотелось, но и не пойти было страшно. Пересилив себя, я прямо из училища пошел на привокзальную площадь, где стояла церковь архангела Михаила.

Церковь была закрыта. Я направился к сторожке — маленькому домику за церковной оградой. Приоткрыв дверь, я увидел двух человек. Один — старый, лысый, в валенках и полушубке, хотя на дворе было совсем тепло. На другом, бритом и пышноволосом, — серый костюм и галстук бабочкой. Они чокнулись чайными стаканами, выпили, сморщились и закусили луковицей.

— И вот, Семен Прокофьевич, кажинный раз, как вы меня попотчуете водочкой, я, слава тебе, господи, в часах сбиваюсь. Прошедший раз, когда вы ночью ушли от меня, я вместо двенадцати ударил в колокол аж четырнадцать. Потом спохватился и отбил два часа назад. А тут случись поблизости околоточный надзиратель. Постучал мне в сторожку и спрашивает: «Ты сдурел?» И даже хотел на меня, слава тебе, господи, протокол написать. Спасибо, нашлось чем угостить: отвязался, окаянный.

— Не важно, — хмуро ответил бритый, — двенадцать или четырнадцать — кому какое ночью дело. Лишь бы колокол звонил.

— Э, не скажите, Семен Прокофьевич: по церковному бою все в городе часы проверяют. Иной по моему бою так свои часы поставит, что, слава тебе, господи, заявится на службу либо на два часа раньше, либо на два часа позже.

Я переступил порог и спросил, где мне найти регента. Оказалось, бритый и был регент.

— Ты насчет «Символа веры»?

— Кажется, насчет «Символа веры», — ответил я.

— А это правда, что у тебя голос райский?