Подскажет ли ей сердце, что на этот поезд-бродягу вдалеке от нее с такой же грустью смотрел и я, о ком день и ночь болит ее сердце.
Но сейчас перрон выглядел необычно: вдоль первой платформы протянулся длинный поезд с красным крестом на каждом вагоне. За стеклами окон, в тусклом свете фонарей с сальными свечами, поблескивали металлические койки, висевшие на крюках одна над другой. Санитары в серых халатах осторожно выносили из вагонов раненых и ставили носилки рядышком на платформу. Лица раненых были обросшие, желтые, впавшие глаза смотрели с покорным страданием. Едко пахло йодоформом. Пожарники в брезентовых костюмах, неловкие от боязни причинить раненым боль, поднимали носилки и ставили их на пожарные рессорные дроги. По платформе ходил брандмейстер и распоряжался. Говорил он приглушенно, будто опасался побеспокоить больных. Подойдя к носилкам, которые в это время поднимали двое пожарников, он свистяще прошептал:
— Осторожней, осторожней, сссукины сыны!..
У пожарников затряслись руки.
— Не надо бы так, ваше благородие, — болезненным голосом сказал раненый. — Они и без того стараются.
Брандмейстер вдруг обрел голос:
— А ты молчи. Не твое дело указывать мне.
И прошагал дальше.
Другой раненый, с забинтованной головой, с жутко втянутыми щеками, усмехнулся:
— Нету в тебе, Гармаш, благородного понятия. Господа о тебе пекутся, а ты им указания делаешь. Был хамом с двумя ногами, хамом остался и с одной.
Романа будто магнитом к нему притянуло.
— Чего всматриваешься? — колюче спросил раненый. — Аль доносить хочешь? Что ж, доноси. Мне теперя все равно. Стамескин моя фамилия, солдат Стамескин. Доноси.
— Доносить не собираюсь, а познакомиться хотел бы, — тихо сказал Роман.
Он медленно отошел. Солдат проводил его настороженно-недоуменным взглядом.
— Вот так всегда, — буркнул Диссель. — Сует всюду свой нос. С ним скоро будет опасно жить в одной квартире.
Роман, шедший впереди, услышал, обернулся и добродушно посоветовал:
— А ты, Аркаша, перемени квартиру.
На привокзальной площади ветер трепал шали у женщин, столпившихся около железной ограды. Когда из вокзального двора выезжали очередные дроги, женщины бросались им наперерез и жадно всматривались в лица раненых испуганными глазами: искали своих сыновей, мужей, братьев, от которых давно не было вестей.
На площадь въехали два извозчичьих экипажа. С них спрыгнули и щебечущей стайкой побежали к перрону девушки в белых косынках с красными крестами на груди.
— Новоиспеченные сестры милосердия, — сказал Диссель и, как всегда при виде девушек, приосанился.
Фонарь под ветром качнулся и на мгновение осветил лица сестер.
— Э, да с ними и Таня Люлюкова! — вскричал Диссель. — Посмотрите, вон она, наша «сказка Градобельска»! Вот это патриотизм!
Роман глянул и скрипнул зубами. Но, пройдя несколько шагов, спокойно, будто про себя, сказал:
— Что ж, каждому свое.
— Чего-чего? — не понял Аркадий.
Роман не ответил и до самого дома шел молча, видимо совершенно не слушая, что восторженно говорил Аркадий о патриотизме русских женщин.
7…Тем звезды ярче
На другой день после занятий все курсы собрались в актовом зале. Третьекурсник Петров, слывший в институте человеком здравомыслящим, серьезным, поднял руку и приятным баском сказал:
— Коллеги! Все мы уже знаем, что в наш город прибыли раненые воины для лечения в лазаретах. Я думаю, никто из нас не уклонится от патриотического долга — помощи раненым. Предлагаю принять решение — ежемесячно отчислять по семи процентов от наших стипендий. Согласны?
Ответили сразу человек десять: одни решительно, с готовностью, другие растерянно, вяло.
— Согласны! Возражений нет!
— Что ж, согласны. Помогать так помогать, никуда не денешься.
Щуплый, с болезненно желтым лицом, Мерлушкин поморщил веснушчатый нос и сипло сказал:
— Подождите за всех расписываться. Скажи-ка, Петров, кто тебя уполномочил созывать собрания. И что это за магическое число такое — семь. В честь церковного семисвечника, что ли? Или, может, ты Большую Медведицу вспомнил?
В зале засмеялись.
— Никто меня не уполномочивал, — снисходительно улыбаясь, ответил Петров. — Надо ж было кому-нибудь… А число семь… Гм… — Он пальцем пригладил черные густые усы. — Я так полагал: десять — трудновато, пять — маловато. Вот и предложил семь. Не согласен- предлагай другое.
— Да, не согласен! — запальчиво выкрикнул Мерлушкин. — Не согласен с самим принципом отчислять со стипендии. Вот ты, Петров, дай бог тебе здоровья, живешь не нуждаясь. Даже жену и детей перевез сюда. Не угол, не комнату снял, а целый флигель. Ты отчислишь от своей стипендии семь процентов, но это ж будет каких-нибудь четверть процента от того, что ты расходуешь на себя. А семь процентов от моей стипендии так и будут семью процентами от всего моего богатства. Где ж тут справедливость? Ты, с черными усами, помогаешь раненым на четверть процента, а я потому, что конопатый, на все семь?
Сквозь хохот слышались голоса:
— Ну, Мерлушкин! Без комизма не может.
— Так он же правильно говорит! Пусть каждый дает по возможности!
— А как проверить, у кого какая возможность?
— Я кровать жертвую. Теща, слава богу, уехала, так кровать освободилась.
— Я — самовар!
— Я — Библию!
Петров выждал, когда голоса начали стихать, и спросил:
— Так как же, принимается мое предложение? В зале опять зашумели:
— Семь много! Пять!
— Три!
— Семь!
— Два!
Калугин, молодой, розоволицый, но изрядно полысевший третьекурсник, блеснул стеклами пенсне и возмущенно воскликнул:
— Это прямо неприлично! То комикование, то торг! Мы, наиболее культурная часть жителей города, должны показать пример всем гражданам, как надо спасать отечество, мы должны призвать все классы, все сословия города равняться по нас, а что мы делаем! Стыдно, коллеги! Я предлагаю принять семь процентов — и все тут. Я понимаю, Мерлушкину туго приходится, но тем разительнее будет его пример для других, каждый скажет: студенту и самому не хватает, а он отдает из последнего.
Воскресенский, мрачный после вчерашней выпивки, прохрипел из угла:
— Минин уже нашелся, Пожарского вот нету.
— Глупо! — огрызнулся Калугин.
— А вы не объясните ли, гражданин спаситель отечества, — ощерился Мерлушкин, — что это значит «равняться по нас»? Вот, к примеру, монастыри. Со всей России стекаются в наш город богомольцы. Кладут свои трудовые пятаки, гривенники и полтинники в монастырские денежные кружки. Так сколько же, равняясь по нас, дадут монастыри на спасение отечества? Тоже семь процентов? А не много ли им останется?
Собрание принимало все более острый характер. У Калугина под стеклом пенсне вздрагивало правое веко. Почти истерическим голосом он крикнул Роману:
— Заприводенко, что же ты молчишь? Или ты вообще против помощи раненым? Принципиально, что ли?
— Нет, я за то, чтобы помогать. А потому готов отдать большее, неизмеримо большее, чем семь процентов, кровать или самовар. Все дело лишь в том, что понимать под помощью, — спокойно ответил Роман.
— А что же ты понимаешь под этим словом? — делая ударение на слове «ты», вызывающе спросил Калугин.
— Я на такие вопросы не отвечаю, — все так же спокойно сказал Роман и, повернувшись, вышел из зала.
Наступило минутное молчание. Видимо, каждый пытался понять и слова и уход Романа: в институте его уважали.
Калугин, пробормотав: «Так, конечно, легче всего…», принялся опять убеждать «не торговаться» и «показать пример».
Большинство проголосовало за семь процентов, но с оговоркой: кто не может, пусть жертвует сколько может.
Аркадий в порыве патриотических чувств объявил, что жертвует лазарету чемодан, шесть пар подтяжек и подсвечник из благородного металла (вероятно, тот самый, который подарила ему «урожденная графиня Бриль»).